Я ждал и ждал в своей комнате, прикованный к кровати в состоянии транса от ужаса и страха. Не огонь страсти, не разрушающее пламя, но что-то парализующее, как жар от взрывов кассетных бомб. Попав в твои внутренности, они сжирают кислород вокруг себя и оставляют тебя задыхаться. Вакуум разрывает каждую клетку твоих легких, иссушает рот, и ты надеешься, что никто не заговорит, потому что ты не можешь говорить, и ты молишься, чтобы никто не попросил тебя пошевелиться, потому что твое сердце забито и бьется так быстро, стараясь скорее вытолкнуть осколки стекла, не позволив им более толкаться меж узких стенок своих камер. Огонь как страх, как паника, как «еще одна минута этой пытки, и я умру, если он не постучит в мою дверь».
читать дальше
Где-то есть закон, утверждающий, что если один человек полностью захвачен страстью из-за другого, то другой должен быть охвачен ответной страстью. «Amor, ch'a nullo amato amar perdona» − «Любимым любовь велела любить». Слова Франческо в Инферно. Просто жди и надейся. Я надеялся, хотя это, может, было вообще единственное, что я хотел. Бесконечно ждать.
Это как будто, пока одни проходят настоящий ад, стараясь подобраться к тебе ближе, ты даже смутно не замечаешь их мук и не посвящаешь им даже одной своей мысли за две недели. Вы и словом не обменялись между собой.
Читающие люди скрытные. Они прячут то, кем они являются. Те, кто прячется, не всегда любят тех, кем они являются.
Тем временем завтра, если мы отправимся на раннее утреннее плаванье, меня вновь сможет утопить ненависть к самому себе. Мне было интересно, существовал ли кто-то, кто привык к ней. Или кто-то по крупицам собирает разрозненные приступы тревоги в некое другое чувство со своими периодами амнистий и отсрочек? Или присутствие тех, кто еще вчера утром чувствовал себя незваным гостем, становится совершенно необходимо, потому что это укрывает нас от собственного ада – поэтому ли один и тот же человек, кто днем путает тебя, ночью дает тебе освобождение?
Как всякий пережитый опыт, накладывающий на нас свой отпечаток до конца дней, я обнаружил себя разорванным изнутри, выпотрошенным и четвертованным. Это было итогом того, кем я являлся в жизни и даже больше: кем я был, когда пел и тушил овощи для своей семьи и друзей воскресными днями; кем я был, когда просыпался холодными ночами и ничего не хотел так сильно, как теплый свитер, добраться до письменного стола и написать о человеке, кого, как я знаю, никто не знает, но которым на самом деле был мной; кем я был, когда жаждал оказаться голым рядом с другим голым телом, или когда я жаждал оказаться единственным в мире; кем я был, когда ощущал каждую частичку своего тела в бесконечности друг от друга, и каждая частичка при этом клялась, что все еще принадлежит мне.
Пока мы спускались вниз по пустым лабиринтам скудно освещенных улочек, мне становилось все интереснее, что все эти разговоры о Сан-Клементе сделали с нами – как мы движемся сквозь время, как время течет сквозь нас, как мы меняемся, продолжаем меняться и возвращаемся на исходную. Кто-то может состариться, не узнав ничего, кроме этого. «Таков урок поэта», − полагал я.
Я никогда не радовался дневному сну так безмятежно. «Еще успеется окунуться в горе», − подумал я. Горе обязательно придет, может быть, незаметно − так эти вещи происходят, как я слышал − и не будет никакого облегчения. Игнорировать его, тем самым уничтожая. «Это жалкий, трусливый поступок», − говорил я себе, прекрасно зная, что в этом я был ас. А если бы оно неудержимо захлестнуло меня целиком? Если бы оно захватило и не отпустило? Горе, пришедшее остаться навсегда. Если бы оно сделало со мной то же самое, что я мечтал сделать с ним в те ужасные ночи: словно отобрало какую-то важную часть моей жизни, как часть тела, и потеря Оливера – все равно что потеря руки. Ты будешь видеть его призраки повсюду в доме, и уже никогда не сможешь стать прежним. Ты потерял это, ты всегда знал, что потеряешь, и готовился к этому; но ты не можешь заставить себя жить с этой утратой. И надежды не возвращаться мыслями к нему − все равно что молитва не видеть о нем сны. И то, и другое безмерно ранит.
Конечно, это тронуло меня, но еще и польстило, словно его жест сказал мне: «Я верю каждой клеточкой своего тела, что каждая клеточка твоего тела не должна, никогда не должна умереть, но если ей придется умереть, то пусть лучше она умрет в моем теле».
- Parce que c'était lui, parce que c'était moi1, − добавил отец, цитируя всеохватывающее объяснение Монтеля о его дружбы с Этьеном де Ла Боэси.
Я же думал о словах Эмили Бронте: потому что «он больше я, чем я сам».
На твоем месте, если осталась боль − лечи ее, а если внутри горит пламя – раздувай его еще больше, береги его. Отпускать кого-то может быть тяжело. Это не обязательно может будить среди ночи. Осознание, что другие забыли нас гораздо раньше того, как мы хотели бы, чтобы нас забыли, ничуть не лучше. Мы вырываем из себя много самих себя в надежде исцелиться раньше, но некоторые вещи должны пройти свой собственный путь. В нас остается все меньше того, что мы могли бы предложить кому-то новому, и к тридцати годам мы – уже пустые оболочки. Но чувствовать пустоту, как не чувствовать ничего – это растрата!
Я не мог переварить все это. Я опешил.
- Я озадачил тебя? − я потряс головой. − Тогда позволь я скажу еще кое-что. Это внесет ясность. Я был к этому близок, но никогда не имел того, что получил ты. Всегда что-то сдерживало меня, заставляло отступить. Как ты проживаешь свою жизнь – твое дело. Но запомни, наши сердца и наши тела даны нам только однажды. Многие из нас ничего не могут с этим поделать, но живут так, словно им даны две жизни: одна – тестовая модель, вторая – финальная версия, и множество вариантов между ними. Но на деле она одна, и прежде чем ты выяснишь это для себя, твое сердце окажется слишком изношенным, и наступает момент, когда никто на него, как и на твое тело, не посмотрит. Еще того меньше кто-то захочет оказаться рядом с ним. Прямо сейчас это печаль. Я не завидую боли, как таковой. Но я завидую твоей боли, − он сделал глубокий вздох. − Мы можем больше никогда не говорить об этом. Но я надеюсь, ты никогда не используешь это против меня. Я буду ужасным отцом, если однажды ты решишь поговорить со мной, а дверь окажется закрытой.
Я пытался представить, как бы сложилась моя жизнь, если бы к нам въехал кто-то другой. Я бы не поехал в Рим. Но я бы мог поехать куда-то еще. Я бы не узнал первых фактов о Сан-Клементе. Но я бы мог узнать что-то еще, чего не знал и что, возможно, никогда не узнаю. Не изменился бы, никогда не стал бы тем, кто я есть сейчас, стал бы кем-то еще.
Мне было интересно, кто он − этот другой я. Счастливее ли он? Мог бы я окунуться в его жизнь на несколько часов, несколько дней, и увидеть самого себя – не только ради проверки и сравнения наших жизней, какими они станут в будущем без Оливера, но чтобы найти слова другому мне в этот краткий визит. Понравился бы он мне? Понравился бы я ему? Понял бы каждый из нас, почему он стал таким? Удивился бы каждый из нас, узнав, что другой, так или иначе, столкнулся с Оливером, мужчиной или женщиной? Могли ли мы оба сожалеть из-за того, кто остался с нами в то лето, возможно, это был бы один и тот же человек?
Время делает нас сентиментальными. Возможно, в конце концов, именно время заставляет нас страдать.
Об одной вещи, настолько неуловимой, неосознаваемой, словно и не существовавшей вовсе, но всегда манившей к себе, я хотел рассказать и не мог.
Эти двое никогда не смогли бы отменить это, никогда не смогли бы переписать это, никогда не смогли бы стереть воспоминания или отпустить их – это просто застряло там, как вид светлячков над летним лугом, продолжая твердить: «Вы могли бы иметь все это вместо ваших нынешних жизней». Все обернулось провалом. Двигаться вперед – это ошибка. Смотреть в другую сторону – ошибка. Пытаться исправить свои ошибки тоже будет ошибкой.
- Ты единственный, с кем я хотел бы попрощаться перед смертью, потому что только тогда эта штука, которую я называю своей жизнью, приобретет смысл. И если я услышу, что ты умер, моя жизнь такой, какой я ее знаю, для того, кем я сейчас являюсь и говорю с тобой, перестанет существовать. Иногда мне в голову приходит эта ужасная картина, как я просыпаюсь в нашем доме в Б. и, глядя на море, слышу новость в шепоте волн: «Он умер прошлой ночью». Мы лишили себя столь многого. Это была кома. Завтра я вернусь к своей коме, а ты – к своей.
Нас бы обоих осенило одно и то же: он всегда был больше мной, чем я сам, потому что, когда он стал мной, а я стал им много лет назад в нашей постели − именно тогда он стал и навсегда останется, в отличие от всех остальных, встреченных мной на дороге жизни, моим братом, моим другом, моим отцом, моим сыном, моим мужем, моим возлюбленным, мной самим».